Докладчик: В.С. Листов
Комментарий пушкиниста к запискам иностранцев о России

I. НАРОДА СВОЕГО ОТЕЦ ЧАДОЛЮБИВЫЙ

Записки маркиза Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году» - один из самых известных источников по отечественной истории ХIХ столетия. В нашу задачу, разумеется, не входит ни общая оценка этой скандальной книги, ни обсуждение составляющих её отдельных эпизодов. Отметим только, что французский путешественник, посетивший Россию двумя годами позже смерти Пушкина, был близок пушкинскому кругу. В комментариях к его сочинению широко представлены такие известные имена как В.А. Жуковский, князья П.А. Вяземский и П.Б. Козловский, А.О. Смирнова - Россет, А.И. Тургенев, П.Я. Чаадаев и многие другие. Первым по времени пушкинистом, поминавшим Кюстина, был, по-видимому, П.В. Анненков.

Но всё это по большей части останется за рамками нашей работы.

Прежде, чем обратиться к творчеству и биографии Пушкина, нам придётся сосредоточить внимание на главе 1Х сочинения Кюстина. В ней автор рассказывает о самом начале царствования Николая I, т.е. о восстании декабристов. Источником сведений об этом предмете маркиз называет свои беседы с императором и, может быть, рассказы ещё некоторых лиц, впрочем, не названных. Мемуарист сам ощущает зыбкость своих построений и потому открыто признаёт: «я повторяю здесь лишь то, что мне пришлось слышать; факты эти тёмные и проверить их у меня нет возможности» ([I 1]).

Описав в самых общих чертах ход восстания, Кюстин касается династической стороны событий. Читатель, однако, не находит внятной картины происшествия. В записках нет истории тайного отречения наследника-цесаревича Константина Павловича от прав на престол, состоявшегося ещё при жизни императора Александра I. Нет здесь и трагического междуцарствия, связанного с первоначальной присягой императору Константину 1, отменой её и второй присягой – Николаю I. Мемуарист прямо переходит к оценке действий мятежников, и в его пересказе безусловно слышен голос августейшего собеседника, Николая Павловича:

«Заговорщики прибегли для возмущения армии к смехотворной лжи: они распространили слух, будто Николай насильно захватил корону у своего брата Константина, уже направляющегося в Петербург для защиты своих прав с оружием в руках. К такому средству пришлось прибегнуть, чтобы заставить возмутившихся солдат кричать под окнами дворца: «Да здравствует конституция!» - вожаки убедили их, что жена Константина, их императрица, называется Конституцией. В глубине солдатских сердец жила, как видно, идея долга, потому что только путём подобного обмана можно было их побудить к восстанию» ([I 2]).

Кюстин и его собеседник скорее всего верно изложили курьёзный факт, но в «глубину солдатских сердец» они не проникли. Объяснить действия солдат простым чувством долга – не удаётся. Чувство долга перед царским семейством подразумевает единство этого семейства, самодержавную безальтернативность власти. Отмена первой присяги и требование принести вторую присягу сами по себе нанесли чувствительный удар патриархальным представлениям народа о власти и долге.

Драму монархического сознания, не умеющего выбирать между властью и властью, Пушкин выявил на материале русской истории и понял ещё задолго до 14 декабря. Об этом свидетельствует сцена «Ставка» в трагедии «Борис Годунов». Вопрос о том, кому присягать, ставится в остром диалоге Басманова и Пушкина:

БАСМАНОВ

Но я и так Феодором высоко
      Уж вознесён. Начальствую над войском,
      Он для меня презрел и чин разрядный,
      И гнев бояр – я присягал ему.

ПУШКИН

Ты присягал наследнику престола
      Законному; но если жив другой,
      Законнейший?…(VII, 92)

Это ещё не выкрики на площади; это лишь скользкая беседа двух вельмож. Площадные события пока только назревают. И тем не менее…

Вопрос о соотношении «законного» и «законнейшего» Александр Сергеевич ставит от имени своего родовитого предка, Гаврилы Пушкина. Ответить на него должен худородный Басманов. Мы знаем, какой выбор сделает воевода; знаем мы и то, как исторический Басманов расплатился за свой выбор – сначала честным именем, а потом и жизнью.

Но нас здесь занимает не конкретное наполнение исторического движения, не факты сами по себе. Гораздо важнее понять, что Пушкин выявляет в психологической картине «смутного времени» некие особенности, характерные для всей истории отечества, в том числе и для будущего восстания 14 декабря. Параллели в поведении действующих лиц тут совершенно очевидны. Басманов колеблется: кому отдать предпочтение? Тому ли, кто в сознании народа олицетворяет старую династию, рюриковичей? Или тому, кто совершенно законно правит сегодня от имени новой династии – Годуновых?

Потом, вплотную занявшись историей первого императора всероссийского, Пушкин найдёт драматическую коллизию, ещё больше напоминающую восстание декабристов. Речь идёт о стрелецком бунте 1682 года, в котором вооруженным толпам, вышедшим на площадь, предстояло выбрать между царственными братьями. Кому править – старшему Ивану или младшему Петру? Колебания вокруг присяги младшему, Петру, Пушкин внимательно изучает. Сведения об этих колебаниях он заносит в свой конспект о «начале славных дней Петра»([I 3]). Однако, страницы этого конспекта заполняются не до 14 декабря, а десятилетием позже. Здесь скорее отголосок максимы Пушкина о том, что, в конце концов, все смуты похожи одна на другую.

Но реплика Гаврилы Пушкина о «законном» и «законнейшем», сочиненная до событий междуцарствия 1825 года, есть плод воображения поэта. Она не опирается ни на Карамзина, ни на другие источники. В данном случае воображение и выступает как главный исторический источник, используемый автором. То, что Кюстин после восстания черпает в беседе с императором, даётся Пушкину на основе его, Пушкина, жизненного и поэтического опыта, на основе общего знакомства с российской историей.

Вместе с тем, версия императора Николая Павловича, пересказанная Кюстином, как уже было замечено, не претендует на полное и серьёзное истолкование психологии солдат и мотивов их поведения на площади. И государь, и его антагонист, французский путешественник, видят всю ситуацию мятежа сверху, глазами правящего сословия. С их точки зрения обман, к которому прибегли заговорщики, есть факт, достаточно объясняющий события.

Пушкин в своих исторических размышлениях шёл гораздо дальше и видел гораздо глубже.

Поэт прослеживает характер русского народного сознания на протяжении почти десяти веков и находит многие неизменные составляющие этого характера. Среди них – вечная вера в «хорошего царя», «царя-избавителя». Эту веру Пушкин различает всегда, на любом, даже наугад взятом отрезке отечественного прошлого и настоящего. Монарха, посланного Богом, монарха-борца с неправдой, люди русские видели в Лжедимитрии до его воцарения, в костромском изгнаннике Михаиле Романове, в царевиче, легендарно шедшем к власти со Стенькой Разиным, в Пугачеве под маской Петра Ш. И во многих других, менее известных персонах. Эта линия народного сознания не прерывается и в ХIХ столетии. В пушкинское время народная мифология наделяла чертами царя-спасителя Александра I, якобы не умершего в Таганроге, и его брата, великого князя Константина Павловича.

В случае с Константином заговорщики, допустим, обманывали солдат. Но смысл обмана, конечно, не в том, что старший брат имеет больше прав на престол, чем младший. С этим во все времена трудно спорить. Пространство трагедии находилось не здесь. Самая власть ещё при Александре I способствовала всеобщему заблуждению. Царская семья знала о тайном отречении Константина, но он по-прежнему, до смерти Александра Павловича, официально считался наследником-цесаревичем. Лжи мятежников предшествовала, выходит, официальная ложь. Царская семья знала, что Александру наследует Николай, но он до последнего момента так и числился рядовым великим князем. Неправда вождей мятежа находилась, главным образом, в другой плоскости: Николай, якобы, насильно захватывает корону, а Константин, якобы, направляется в Петербург, чтобы с оружием в руках отстоять своё законное право на престол. Такую картину действий офицеров-обманщиков рисовал Николай I перед маркизом де Кюстином.

Тем не менее, семена легенды об обиженном царевиче Константине и узурпаторе Николае пали на почву, хорошо подготовленную вековыми злоупотреблениями власти. Надежды на царя-избавителя вспыхнули с такой силой, какой ещё не знал русский ХIХ век. Слухи, связанные с династической ситуацией, расползались по всей стране так широко, что не могли миновать Пушкина. В этом, в частности, убеждает обращение к архивным источникам, выявленным историком А.И. Куприяновым в фондах III Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и в местных архивах.

Официальные сведения и тайком передаваемые слухи о событиях 14 декабря достигли Западной Сибири зимой 1826 года. В городке Таре, что по Иртышу ниже Омска, уже в феврале ходило по рукам некое «сомнительное и неприличное письмо», написанное от имени цесаревича Константина. В нём воцарение молодого государя и отношения между августейшими особами выглядели возмутительно и скандально. Современный исследователь приводит полный текст письма с сохранением орфографии и стилистических особенностей текста:

«Санктпетербург. Генваря 8 числа 1826 г.

К удивлению цесаревича, наследовавшего Российский престол Константина Павловича, когда уже я отвержен, но нет, вынудила меня Польская система быть Польским и Российским императором, тогда-то вынуждено Варшаве сказано Ура! Ура! Ура! – Любезные дети, гряду в Петербург с вами и занимаю престол Российский. В означенное число, приходя к оному, узнав, что тут царствует Николай, брат мой. Сие зависит от матушки моей Марии. Петербург вострепетал прибытия Константина, ни один из войска солдат не мог противоречить, тогда то Константин, повелев дайте мне виновников Сената, и по представлении неблагочестия сего, неизвестно куда удалены, но я о их знаю, а ты, брат мой, потворщик Сената, с матерью моею арестуешся на год. Осрамленный престол лишает Николая, в 10-е число приемлю престол Божий и могу даровать всенеослабную льготу. Мария, страха сего убояся, померла. Прости Бог согрешение мое и приемли великодушного Константина. Ура! Ура! Ура!

На подлинном подписал князь Лобанов» ([I 4])

Мы не будем входить в подробности следствия по делу об этом письме. Подложность текста очевидна для нас, а ещё более очевидна была для следователей. Бросались в глаза не только «неправильности слога», но и грубые нарушения правил делопроизводства. Например, имя Константина Павловича употреблялось то в первом, то в третьем лицах. А министр юстиции Лобанов-Ростовский подписывал воззвание не то как автор, не то как чиновник, призванный заверить (контрассигновать) документ. Довольно скоро следователи выявили настоящего сочинителя. Им оказался писарь тарской инвалидной команды Николай Семёнов, наказанный за свою проделку, надо думать, по всей строгости законов.

В этой истории для нас важны два обстоятельства.

Во-первых, Семёнов исходил из того, что Константин Павлович двигался в Петербург из Варшавы, чтобы занять престол. Это совершенно точно совпадает с обманной версией декабристов в изложении Николая I для Кюстина ([I 5]). Так что есть основания считать, что тут не просто фантазии скучающего провинциального писаря, а наивная репродукция каких-то сведений, реально дошедших в Сибирь из Петербурга. Не менее, а, может, и более значительная деталь: Константин Павлович обещает даровать народу «всенеослабную льготу». Семёнов не знает конкретно, в чём льгота будет состоять. Но он выражает массовое народное ожидание – вот, придёт царь-избавитель, принесёт послабление; жизнь улучшится. Надо ли напоминать, что этот мотив находится в прямом историческом родстве с мыслями и чувствами тех простонародных персонажей «Бориса Годунова» и «Капитанской дочки», что верят в подлинность и справедливость самозванцев – Димитрия и Петра III? Пушкин это хорошо понимал; потому, в частности, и сравнивал актуальность материала своей трагедии со злободневностью сегодняшней газеты.

Во-вторых, отметим и запомним ещё одну деталь. Запираясь на следствии, Семёнов врал, будто списал скандальное письмо на почтовой станции у какого-то неизвестного ему проезжающего. Текст писарь, конечно, сочинил сам. Но отмеченное совпадение мотивов всё же свидетельствует, что слух шёл из европейской России – скорее всего из Петербурга.

По-видимому, такого рода эпизоды не были редкостью. От случая на Иртыше, не известного Пушкину, прошёл всего год с лишним, и что-то похожее произошло в Тверской губернии.

В мае 1827 года жандармский подполковник Шубинский написал служебную записку о происшествии в Калязинском уезде. Между простолюдинами, доносил по начальству подполковник, разнеслась молва, «будто бы его высочество цесаревич, негодуя на /…/ государя императора, сжёг г. Варшаву и, забрав всё войско, состоящее под началом его, идёт с оным в Россию и прямо на Москву, где и будет короноваться» ([I 6]). Комментируя этот документ, А.И. Куприянов отмечает: «Слух, зафиксированный в уезде, имел не локальное, а более обширное бытование, ибо, по мнению Шубинского, распространялся преимущественно на постоялых дворах через проезжающих» ([I 7]).

Мы наблюдаем здесь, в основных чертах, то же, что произошло в Таре. Простой народ на Волге так же легковерен и склонен к потрясениям, как и на Иртыше. Опять обиженный великий князь Константин; опять он идёт с войском из Варшавы короноваться; вновь вокруг пустого слуха вспыхивают опасные для государства страсти. И опять наивной маскировкой источников опасных сведений служат почтовые станции, постоялые дворы и полумифические проезжающие.;

Сибирский случай с тарским писарем произошёл через два месяца после 14 декабря, т.е. - при тогдашних коммуникациях - по горячим следам. Тверские события разворачиваются полтора года спустя после мятежа «на площади Петровой». Казалось бы, ситуация давно выяснена; Николай коронован в Москве и прочно сидит на престоле в Петербурге; Константин столь же прочно и спокойно осуществляет своё наместничество в Варшаве. Но спокойствие, как видим, обманчиво. Искры возможного мятежа тлеют не где-нибудь на разинско-пугачевских окраинах государства, а между столицами – в губернии Тверской.

Теперь, наконец, нам предстоит вернуться к общеизвестным фактам из биографии Пушкина.

Зиму и большую часть весны 1827 года Пушкин проводит в Москве. В конце апреля он обращается с письмом к А.Х. Бенкендорфу (а на самом деле – к царю), содержащим просьбу: разрешить ему, Пушкину, приехать в Петербург. 3-им мая помечен ответ Бенкендорфа (а на самом деле – царя), в котором содержится это разрешение (ХIII, 328, 329). В ночь с 19-го на 20 мая Пушкин отправляется в северную столицу и проводит в дороге около четырёх суток: 20-23 мая. Его путь пролегает через Чёрную Грязь, Клин, Тверь, Торжок и Вышний Волочёк ([I 8]).

Всё это имеет здесь для нас первостепенное значение.

Именно средние числа мая в Тверской губернии называет жандармский подполковник Шубинский как время и место распространения на почтовых станциях и постоялых дворах злостных слухов о соперничестве за власть между Константином и Николаем Павловичами. Проезжая между Клином и Тверью, Пушкин находился в очевидной близости от источника слухов – Калязинского уезда. Поскольку жандармский офицер отмечает широкое распространение слухов за пределы уезда, постольку следует считаться с немалой вероятностью того, что Пушкин эти россказни слышал, знал.

Толки о неладах в императорской фамилии могли преследовать путешественника и в экипаже, и на ночлегах, и во время долгих остановок на станциях в ожидании перемены лошадей. Самый воздух тверской был пронизан неясным, но тревожным ожиданием: что-то будет?

О том, как это реально выглядело, можно в какой-то мере судить по написанной в следующем десятилетии главе «Вожатый» из «Капитанской дочки». Там рассказчик, Петруша Гринёв, на постоялом дворе присутствует при разговоре хозяина с казаком Емелькой. Перед тем, как выпить стакан простого вина, Емелька осторожно, прибегая к простонародным иносказаниям, излагает хозяину события, последовавшие за усмирением бунта 1772 года. То, что казак стремится поведать держателю пристани, мы сегодня без колебаний назвали бы политической обстановкой в регионе. Если в эпизоде «Капитанской дочки» мы заменим смуту 1772 года смутой 1825 года, Южный Урал Верхним Поволжьем, а Гринёва Пушкиным, то получим примерную картину того, на что мог наехать поэт между Клином и Тверью.

Источников, подтверждающих или опровергающих нашу гипотезу, нет. И вряд ли они когда-нибудь появятся. Но о ситуации можно судить по многим, более широким аналогиям. Известный знаток биографии Пушкина С.Л. Абрамович заметила, что в той же «Капитанской дочке» в преображенном виде присутствуют собственные впечатления Пушкина, обретенные в разгар холерной эпидемии 1830 года. Например, в «Пропущенной главе» въезд Гринёва в родную деревню, занятую пугачёвцами, поразительно напоминает попытку самого Пушкина прорваться через холерные карантины на пути из Болдина в Москву ([I 9]).

Сам вопрос – слышал ли Пушкин массовую народную молву о возвращении на престол великого князя Константина? – имеет ясную исследовательскую аналогию. Занимаясь идейной структурой пушкинской поэмы «Анджело», Ю.М. Лотман обнаружил в этой поэме мотивы, восходящие к народной легенде об императоре Александре I. По этой легенде Александр I вовсе не умер, но покаялся в своих грехах и ушёл странствовать по России во облике праведного старца Фёдора Кузьмича. Патриархальный миф о царе-избавителе, который ходит где-то рядом и, вернувшись на престол, изменит жизнь к лучшему, захватывал многие сотни тысяч, если не миллионы, людей. Тем не менее, в распоряжении Ю.М. Лотмана не было ни одного прямого источника, подтверждающего знакомство Пушкина с этими слухами.

Комментируя ситуацию, Ю.М. Лотман отметил: «То, что слухи эти были известны широкому кругу современников – факт документальный. Странно было бы полагать, что Пушкин их не знал» ([I 10]).

Примерно то же можно сказать и о Константиновской легенде. Она – той же самой патриархальной природы, только меньше по масштабу; захватывает, скажем, не сотни тысяч, а десятки тысяч простолюдинов. Родственность мифов утверждается и единством источников, их отражающих. Так, одним из важных, часто цитируемых памятников о не- умершем Александре I, служит запись, составленная собирателем слухов московским дворовым человеком Фёдором Фёдоровым. Ещё летом 1826 года он вносит в свою рукопись почти четыре десятка всяких ходячих россказней, шепотков, измышлений. В его сборнике, наряду с легендами об Александре, есть и помещённый под номером 28 «мифологический слух» насчёт свергнутого «господами» Константина, который избавит от державных притеснений. Скорое всеобщее счастье предсказывалось раешным двустишием:

По открытии весны и наступлении лета
      Совсем будет новое, а не это
([I 11])

Оба мифа, связанных с царственными братьями Александром и Константином Павловичами, таким образом, переплетаются в сознании людей, ждущих благих перемен, обретают значительную протяжённость во времени. Начало их надо искать вокруг смерти императора в Таганроге, а продолжение растянулось на долгие годы. О выдуманных претензиях Константина на престол рассказывает маркизу де Кюстину Николай I в 1839 году, а молва о долгой тайной жизни Александра перешагивает даже за черту ХIХ столетия.;

Автор этих строк в 1952 году в деревне Вощилово Калязинского района Калининской (ныне Тверской) области слышал от местных жителей среднего возраста обе истории – и о походе Константна из Варшавы в Москву, и о «растворении» не умиравшего Александра среди простого народа. Ценность этих рассказов состояла в том, что они имели не литературное или научное происхождение, а больше века передавались из поколения в поколение калязинскими мужиками.

Но вернёмся в ХIХ век, в пушкинские времена. Осенью 1833 года в Болдино Пушкин сочиняет поэму «Анждело». Надо ли напоминать об одной из основных фабульных нитей этой вещи? В обширной литературе, для обзора которой здесь нет места, неоднократно обсуждалось происшествие «в одном из городов Италии счастливой», где первоначально властвовал добрый правитель, чадолюбивый Дук. Но, наскучив державными трудами, он оставляет правление, уходит с престола и растворяется в народе. Его место занимает безнравственный и лицемерный тиран Анджело. Народ, простолюдины, испытывая все тяготы от неправедной власти, жалеет, что «тот» ушёл, а на престоле сидит «этот». Когда тиранский характер правления Анджело достаточно выявлен, Дук возвращается. Его суд ставит всё на место: добродетель вознаграждена, порок наказан, милость к падшим проявлена.

Основным источником поэмы «Анджело» является хорошо известная Пушкину драма Шекспира «Мера за меру». В сущности, поэма есть вольное переложение некоторых шекспировских сцен, о чём с полным основанием пишут многие исследователи ([I 12]).

Ю.М. Лотман совершенно обоснованно указал на то обстоятельство, что у «Анджело» есть и отечественный источник. Им служит фольклорный миф об Александре I, покинувшем престол и совершающем долгое, едва ли не вечное, паломничество – хожение в народ в облике богомольного старца ([I 13]). Народному сознанию, пушкинским современникам, грезится и результат этого хожения: царь возвращается, кладёт конец всем неправдам.

Всё сказанное убеждает нас в том, что близкий по смыслу александровскому мифу, полузабытый миф о великом князе Константине может иметь отношение к складыванию идейной и фабульной структуры «Анджело». Рассказывая маркизу де Кюстину о лжи, к которой прибегли декабристы, чтобы вывести солдат на площадь, Николай I видел и понимал только один аспект, одну сторону случившегося: мерзкие бунтовщики использовали гнусный обман, направленный лично против него, нового императора. Ему не дано было понять, на какую почву пали семена легендарного слуха о борьбе брата Константина за права на отеческий престол. Можно было подавить мятеж, можно было казнить его лидеров и примерно наказать других участников. Но нельзя, невозможно было пресечь народную молву о царе-избавителе. Природа Константиновой легенды та же, что и природа слухов о Петре III - Пугачеве; та же, что и потаенная «правда», жившая в раскольничьих скитах и далёких сибирских острогах. Пушкин должен был это понимать.

Не случайно же запись Алексея Вульфа о переходе Пушкина в оппозицию, завершение поэм «Анджело» и «Медный всадник» и работы над «Историей Пугачева» - хронологически совпадают, приходятся как раз на конец 1833 – начало 1834 гг.

 
 

II. РАЗГОВОР С КНИГОПРОДАВЦЕМ О ПОЭТЕ

В мае 1837 года из Петербурга в Москву почтовым дилижансом прибыл безвестный в ту пору немец – Иоганн Георг Коль. Был он уроженцем Бремена и не достиг тридцатилетнего возраста. Ему ещё предстояло стать знаменитым географом, а пока занимал он скромную должность учителя в доме графа Александра Григорьевича Строганова.

Коль не был знаком с Пушкиным.

Скорее всего, учитель оказался в Петербурге уж после смерти поэта. Но даже если бы Пушкину и Колю суждено было одновременно обитать на берегах Невы, положение домашнего человека при графе А.Г. Строганове не только б не способствовало, но скорее препятствовало бы сближению учёного немца с Пушкиным. Граф Александр Григорьевич, влиятельный вельможа, к Пушкину относился далеко не дружественно и отзывался о нём и о его окружении отрицательно ([II 1]). Позднее Строганов рассказывал П.И. Бартеневу, как он «ездил в дом к раненому Пушкину, но увидел там такие разбойнические лица и такую сволочь, что предупредил отца не ездить туда» ([II 2]).

Впрочем, суждения Коля совершенно не зависели от мнений графа. Да и самое служба у него – не более, чем случайный эпизод. Свои наблюдения над Россией и русскими Коль собрал и издал в книге «Путешествие по внутренним частям России и Польши», изданной в 1841 году ([II 3]).

Коль – внимательный путешественник и остроумный писатель. Под его пером оживают многие стороны и детали московского быта, ныне уже малодоступные или вовсе недоступные читателю. В старую столицу он попадает всего через год после того, как Пушкин навсегда отсюда уехал. Уже это обстоятельство должно привлечь внимание к страницам немецких путевых записок. За год, прошедший от последнего визита Пушкина, Москва, понятно, не претерпела серьёзных изменений ни в своём облике, ни в образе жизни – всё, в основном, осталось таким, каким и было при поэте. Набрасывая картины парадных улиц и тихих окраин, описывая храмы и театры, торговые площади и дворянские усадьбы, трактиры и книжные лавки, Коль и не подозревает, что водит своего читателя по пушкинским местам, как бы ещё не остывшим от недавнего присутствия знаменитого москвича.

О Пушкине Коль мог узнать многое и у многих, но не узнал: другие у него были интересы, другие задачи. И всё-таки пушкинский круг, воспоминания о поэте, должны были «преследовать» его повсюду. ;

Вот пример, взятый прочти наугад.

Наш путник приближается к столице и, покуривая в карете послеобеденную трубку, наслаждается «видом постепенно приближающегося великолепного города. На закате я заметил вдали голубую дымку, в которой то здесь, то там поблёскивали золотые точки. Вскоре стало видно ещё больше пуговок башен и куполов церквей, и я спросил почтальона: «Что это?». Я был бы рад, если б он, как в случае господина фон Энгельгардта, стянул бы шапку, перекрестился и сказал: «Это, сударь, наша святая матушка Москва!». Но он ответил мне просто и без большой охоты: «А чему ж быть? Москва это, сударь!» ([II 4]).

Этот отрывок – и содержательно, и интонационно – весьма характерен для вольного, иронически настроенного автора. Вместе с тем, объектом необидной насмешки служит здесь Георг-Рейнгольд (он же Егор Антонович) фон Энгельгардт, директор Царскосельского лицея, в котором до 1817 года учился Пушкин. Коль прямо ссылается на изданное по-немецки сочинение Энгельгардта «Русские заметки», откуда и заимствован благочестивый эпизод о «святой матушке Москве». ;

Точно так же наш путешественник приводит читателя к множеству московских реалий, которые Пушкин знал и помнил с детства. Тут подробное описание Кремля с его соборами, берегов Москвы и Яузы, центральных площадей, бульваров и садов. Коль понимает условия русской жизни; поэтому почти не упоминает по именам и фамилиям лиц, с которыми общается в Москве. И всё-таки на страницах его книги помянуты некоторые московские персоны.

Свои записки автор заключает главой с характерным названием: «Разное», которая завершается небольшим разделом «Русский писатель» Именно в этом разделе Коль и упоминает Пушкина – в контексте, заслуживающем, как нам кажется, пристального внимания.

Вот как путешественник, понимающий по-русски, начинает свой рассказ: «Однажды я зашёл в московскую книжную лавку на Никольской улице, чтобы вооружиться новыми инструментами для совершения открытий на московских улицах, то есть, некоторыми новыми русскими оборотами речи, которые я хотел бы заучить наизусть. Продавец не хотел уступить мне книжицу с такими фразами меньше, чем за пять рублей, чего она, однако, не стоила. Я был раздражён его наглостью и вознамерился хоть как-то возместить себе этот расход, а потому уселся на стул в его магазине и стал слушать его рассуждения о московской книжной торговле. Поговорив о продавцах книг, мы перешли на их производителей. Он напомнил мне о живущем здесь московском писателе историй Полевом» ([II 5]).

Коль несомненно посещает книжную лавку Глазуновых, что на Никольской улице. Одного из Глазуновых автор поминает ещё и раньше, в разделе «Рынки», как одного из самых крупных книготорговцев ([II 6]). Для нас важно будет заметить, что немец покупает фразеологически любопытное издание не у хозяина лавки, а у наглеца, которого называет просто продавцом. Поэтому собеседник Коля вряд ли располагает какими-то знаниями или соображениями, отличающими его в кругу грамотных простолюдинов, любителей чтения, ценителей книжных сокровищ. На общественной лестнице он стоит существенно ниже, чем «производители» книг.

Между тем, книгопродавец угощает своего покупателя подробной биографией Н.А. Полевого, писателя из купцов, бывшего издателя журнала «Московский телеграф» и автора многотомной «Истории русского народа». Повествование настолько занимательно, что Коль решает ехать к Полевому и потом, выполнив своё намерение, даже заканчивает свою книгу рассказом о лестном своём знакомстве с историком. Всё это, в основном, за пределами нашей темы. Отметим только, что главные вехи биографии Полевого, как она сложилась к середине 1837 года, до отъезда в Петербург, – путешественник со слов продавца изложил если и не совсем верно, то близко к фактам.

Книгопродавец в своём изложении не упустил и той критики, с которой его герой выступил против «Истории государства российского» Н.М. Карамзина. По мнению рассказчика, к середине тридцатых годов, после закрытия «Московского телеграфа», Полевой обретался в глубокой опале. Но потом прощён был государем. Коль публикует этот эпизод в нескольких абзацах, которые стоят того, чтобы привести их полностью:

«Это произошло так: когда император Николай в 1835 [году] посетил художественную выставку в Москве, он вспомнил об опальном купце и распорядился в знак своего благоволения заказать именно ему издание отчёта о высочайшем визите, в течение которого император сделал несколько красноречивых высказываний. Полевой приступил к работе со всем вдохновением, на которое только был способен. Описание высочайшего посещения было опубликовано в “Пчеле”, и это трудолюбивое насекомое донесло его до глаз и ушей широкой публики и двора. Император отблагодарил автора статьи бриллиантовым кольцом и не преминул и другими путями высказать своё удовлетворение. Теперь Полевой вновь обрёл мужество и прочит себе по бриллиантовому перстню бриллиантовое будущее, тем более, что угасли звёзды другого кольца или, по крайней мере, переместилась к звездам надземным. Я имею в виду звезды, венчавшие главу поэта Пушкина, которая совсем недавно ещё жила и творила, но в 1836 [году] угасла, и теперь её за несколько рублей можно приобрести в каждой гипсовой лавке Петербурга в том виде, в каком она умерла и окоченела.

На эту главу рассчитывал император, когда ему вздумалось заказать какому-нибудь искусному перу жизнеописание Петра Великого. Николай является большим поклонником Петра Великого и считает его гением, посланным самим небом на благо и спасение России. Три года назад он поручил Пушкину заняться этим трудом и собрать материалы для этого жизнеописания. Ему было оказано всяческое содействие, открыты все архивы и положено немалое ежегодное жалование. Пушкин работал уже три года, но до сих пор не произвел ещё ничего значительного, когда бы император ни справлялся о ходе дела, ответом было одно: Пушкин собирает материалы. Работал он, по-видимому, весьма неспешно, ибо ещё при жизни Пушкина Полевому намекнули, что, если он о том попросит, дело, возможно, будет передано ему. Полевой набросал даже уже своего рода введение, продром, или пролог к такому труду; оно было предъявлено императору, который нашёл его вполне соответствующим своим собственным представлениям.

Смерть Пушкина теперь должна была окончательно повернуть всё дело в благоприятную для Полевого сторону» ([II 7]).

Таким образом, запись Коля даёт нам кое-какие сведения о некоторых особенностях русской историографии в тридцатые годы, о непростых отношениях, складывающихся вокруг царского заказа – написать биографию Петра I.

Напомним: с «Историей русского народа» Полевого, по мнению Пушкина, оскорбительной для памяти Н.М. Карамзина, поэт полемизировал ещё 1830 году в «Литературной газете» (XI, 119-124). В дальнейшем Пушкин весьма заинтересованно следил за правительственными преследованиями «Московского телеграфа» и за опалой, которой подвергся сам Полевой.

В феврале 1833 года имя Н.А. Полевого в весьма характерном контексте прозвучало в разговоре императора Николая с Пушкиным на балу в австрийском посольстве. Занимаясь официально заказанной «Историей Петра» уже около полутора лет, Пушкин начал догадываться, что работа эта ему не под силу. И попросил у государя себе в помощь известного историка М.П. Погодина. Рассказывая в письме к Погодину о результатах беседы с царём, Пушкин заметил, что при имени будущего помощника император «было нахмурился (он смешивает вас с Полевым; извините великодушно; он литератор не весьма твёрдый, хоть молодец и славный царь). Я кое-как успел вас отрекомендовать, а Д.Н. Блудов всё исправил и объяснил, что между вами и Полевым общего только первый слог ваших фамилий. К сему присовокупился и благосклонный отзыв Бенкендорфа. Таким образом дело слажено» (XV, 53).

Письмо Пушкина к Погодину надёжно подтверждает, что в 1833 году Полевой был в глубокой опале: император нахмуривался уже при произнесении первого слога его фамилии.

Однако близкое будущее оказалось гораздо благоприятнее для Полевого, чем для Пушкина. Погодин благоразумно ускользнул от сотрудничества в работе над «Историей Петра» и поставил Пушкина в отчаянно трудное положение. Напротив, Полевой был не только прощён, но даже и пожалован государем, о чём книгопродавец с удовольствием поведал Колю. Опять-таки заметим: беседа в книжной лавке более или менее достоверно воспроизводит ход событий. Правда, собеседник мемуариста оказался нетвёрд в хронологии – Пушкин работал над «Историей Петра» по царскому заказу «за жалованье» не три года, а больше пяти. И погиб, разумеется, не в 1836, а в 1837 году. В свою очередь Полевой, кажется, удостоился бриллиантового перстня позже и по другому поводу. Но существо дела от этого не меняется.

То, что автор записок спокойно называет «неспешной работой» Пушкина, скрывало в себе настоящую жизненную драму поэта. Он взялся за труд, совершенно не соответствующий характеру собственных способностей, труд, требующий долгого, кропотливого изучения источников. Весь стиль, весь образ жизни Пушкина противоречили таким академическим усилиям. По родственности поэтических кровей это век спустя поняла, например, М.И. Цветаева. В стихотворении «Пётр и Пушкин» она прямо утверждает, что царь Николай «заморил» Пушкина архивами; поэт «закис» у него в древлехранилищах ([II 8]).

С другой стороны, ещё большим препятствием для поэта- историографа стали те знания, которые он обретал, работая над отечественной историей начала XVIII столетия. Самый образ Петра в сознании поэта претерпевал коренные изменения. Мудрый отец отечества, просвещённый реформатор, постепенно превращался в гнусного тирана, палача своего народа, садиста. На первый план выходили тёмные стороны петровского царствования.

За год до разговора географа с книгопродавцем Пушкин беседовал с актёром М.С. Щепкиным и сказал ему просто и ясно: «Я разобрал теперь много материалов о Петре и никогда не напишу его истории, потому что есть много фактов, которые я никак не могу согласить с личным моим к нему уважением» ([II 9]).

Тем самым Пушкин признавал, что задание царя – написать апологию первому русскому императору – не выполняется и выполнено не будет. Это влекло за собой невыгодные для Пушкина последствия как в глазах Николая I, так и во мнении светского общества, с самого начала сомневавшегося в достоинствах Пушкина-историографа, наследника Карамзина. Сам Александр Сергеевич за несколько недель до своей последней дуэли откровенно признавался лицеисту IV выпуска Д.Е. Кёллеру: «Я до сих пор ещё ничего не написал <...>. Это работа убийственная <...>. Если бы я наперёд знал, я бы не взялся за неё» ([II 10]).

«Убийственная работа» над «Историей Петра» и связанная с нею государственная служба угнетали поэта, наряду с другими причинами вели его к гибели, о чем подробно мы скажем в последующем сюжете книги.

В свидетельстве Коля мы слышим эхо другого, непушкинского голоса. Книгопродавец и географ видят всю эту историю с точки зрения Полевого, который существенно меняет свои позиции под влиянием царского прощения и благоволения. Вот уж воистину – нет худшего ретрограда, чем вчерашний либерал. Писатель готов воспользоваться затруднениями Пушкина и раньше него поднести государю столь желанную и – главное – совершенно апологетическую «Историю Петра Великого». Тёмные стороны правления культовой персоны – Полевого не затрудняют. И даже, может быть, не волнуют.

Предложение Полевого сочинить официальную биографию Петра ещё при жизни Пушкина – широко известно, обсуждалось и современниками, и академической наукой в наши дни. Е.О. Ларионова, например, отмечает: «П<олевой> через Бенкендорфа представил Николаю I (янв.1836) программу задуманной им ―Истории Петра Великого‖ (изд. ч. 1-4, СПб, 1843)» ([II 11]).

Записки Коля вносят в этот эпизод весьма существенный оттенок. Оказывается, Полевой подал государю свою программу не по собственному почину. Он получил намёк, «что если он о том попросит, дело, возможно, будет передано ему» ([II 12]). Кажется, нетрудно догадаться, от кого этот намёк последовал. Полевой не мог, просто не имел права, обращаться со своим посланием прямо к царю. Такие обращения шли через министров, вельмож или генерал-адъютантов. В данном случае – через начальника III отделения А.Х. Бенкендорфа. Весьма вероятно, что Бенкендорф, самый осведомлённый приближённый государя, знал о затруднениях Пушкина и был тем вельможей, от которого Полевой и получил намёк на блистательную возможность угодить императору «Историей Петра Великого». Иначе почему бы программа будущего труда шла наверх именно через Бенкендорфа?

Царь вообще одобрил патриотические устремления Полевого, поддержанные III отделением, однако в своём решении проявил строгую последовательность: «Историю Петра Великого пишет уже Пушкин, которому открыт архив Иностранной коллегии, двоим в одно и то же время поручать подобное дело было неуместно» ([II 13]). В сентенции государя была ясная державная логика. Император придерживался первоначального решения, а заодно и стоял как бы на страже интересов Пушкина. Ведь «поручать подобное дело» ещё и Полевому означало бы проявлять открытое недоверие Пушкину, возбуждать в обществе невыгодные о нём мнения. Свет и без того с большим сомнением относился к историографическим достоинствам поэта. Прозрачное напоминание об этом содержится даже в пресловутом анонимном дипломе, полученном Пушкиным осенью того же 1836 года. Там Александр Сергеевич назывался историографом ордена рогоносцев, что и намекало на несостоятельность его историографических занятий, заданных царём ([II 14]).

Тут был путь в ад, в очередной раз выстланный добрыми намерениями – на этот раз добрыми намерениями императора. Развязка драмы – известна.

Но вернёмся теперь к беседе путешественника с книгопродавцем. Она в интересующем нас фрагменте, как мы видели, посвящена Полевому и касается Пушкина лишь постольку, поскольку писатели сталкиваются в пространстве биографии Петра I, намеченном царской волей. Ни слова о дуэли, ни слова о Дантесе и Наталье Николаевне. Оно и понятно. Сведения об этих потаенных подробностях начнут более или менее свободно обсуждаться и проникать в печать много лет спустя.

Гораздо удивительнее другое.

Уже летом 1837 года в Москве, в книжной лавке на Никольской улице, два безвестных человека – русский и немец – рассуждают о Пушкине и его занятиях историей. В их диалоге слышны совершенно неожиданные мотивы. Оказывается, торговец, простолюдин, знает, что официальная биография Петра не давалась поэту; знает он и о том постоянном и опасном для Пушкина интересе, который император проявлял к труду придворного историографа. Сидельцу в лавке Глазуновых, оказывается, знакомы и трудности, преследующие поэта-историографа, и атмосфера соперничества и интриг, в которой живут литераторы, близкие к царскому двору. Не забудем и того, что беседа немца с торговцем происходит не в Петербурге, а в Москве, где о жизни столичного высшего света знают куда меньше.

Значит, вокруг смерти поэта обсуждались далеко не только пикантные подробности поведения кавалергарда и светской красавицы, но и совершенно прозаические мотивы государственной службы, придворного соперничества, царских решений. Всё это существенно расширяет область причин, оборвавших жизнь Пушкина. В этом контексте последняя его дуэль выглядит скорее как отчаянная попытка освободиться, развязать многие узлы, чем мгновенная вспышка запоздалой ревности.

Несомненно, Иоганн Георг Коль знал об этом больше, чем внёс в свои «Записки путешественника». В предисловии к ним автор утверждает, что придерживался «тактичной осторожности, дабы изложением и публикацией полученных данных не компрометировать лиц, невольно послуживших их источником» ([II 15]). В разговоре с московским книгопродавцем географ несомненно соблюдает это своё правило и тем самым лишний раз демонстрирует своё верное понимание особенностей русской жизни.

ПРИМЕЧАНИЯ

[I 1] Кюстин, маркиз де. Николаевская Россия. М.: Изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1930, с. 112.

[I 2] Там же.

[I 3] Пушкин А.С. История Петра. М.: «Языки русской культуры», 2000, с.56-57.

[I 4] Цит по: Куприянов А.И. Городская культура русской провинции. Конец ХVШ – первая половина Х1Х в. М.: «Новый хронограф», 2007, с. 185.

[I 5] Ту же версию Николай Павлович поддерживал и в письме к брату Михаилу Павловичу от 10. ХП.1825: «В солдатах был слух что он (Константиин – В.Л.) идёт сюда с гвардией и что ждут квартирьеров и подобный вздор!» (Куприянов А.И. Указ. Соч., с. 186).

[I 6] Куприянов А.И. Указ. Соч., с. 183.

[I 7] Там же

[I 8] Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. В 4 тт. Сост. М.А. Цявловский, Н.А. Тархова. М.: Слово/SLOVO, 1999, т.2

[I 9] Листов В.С. «Голос музы тёмной». М., Жираф», 2005, с. 269-270.

[I 10] Лотман Ю.М. Пушкин. Биография писателя. Статьи и заметки. 1960-1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб, «Искусство –СПб», 1995, с. 242.;

[I 11] См., напр., : Т /омашевский/ Б.»Анджело». // Путеводитель по Пушкину. СПб, «Академический проект» , 1997, с. 39-40.

[I 12] Лотман Ю. М. Идейная структура поэмы Пушкина «Анджело»// Лотман Ю.М. Указ. соч., с. 237-252.

[I 13] Там же, с.237 – 252.

- - -

[II 1] Черейский Л.А. Пушкин и его окружение. Л., 1968. С. 420.

[II 2] Черейский Л.А. Пушкин и его окружение. С. 420.

[II 3] I.G. Kohl. Reisen in Inneren von Russland unci Poland. Erster Theil. Moskau. Mit einem Titeikupfer und einem Plane von Moskau. Dresden-Leipzig 1841. См. также: Коль И.Г. Москва 1837-1841. Записки путешественника. М., 2005. Далее в ссылках: Коль И.Г.

[II 4] Коль И.Г. С. 75.

[II 5]Там же. С.288.

[II 6] Коль И.Г. С. 126-127.

[II 7] Коль И.Г. С. 291-292. Указано М.В. Нащокиной.

[II 8] Цветаева М. Соч.: В 2 т. Т. 1. М, 1988. С. 276.

[II 9] Михаил Семёнович Щепкин. Жизнь и творчество. Т. 2. М., 1984. С. 341.

[II 10]Цит. по кн.: Абрамович С. Пушкин. Последний год жизни. М., 1994. С. 478.; Фейнберг И. Читая тетради Пушкина. М., 1987. С. 114-115.

[II 11] См.: Ларионова Е.О. Полевой // Русские писатели 1800-1917. Биографический словарь. Т.5. М., 2007. С. 36.

[II 12] Коль И.Г. С. 292.

[II 13] Цит. по: Абрамович С. Пушкин. Последний год жизни. С. 45-47.

[II 14] См.: Вересаев В. Пушкин в жизни. М., 1984. С. 484.

[II 15]. Коль И.Г. С. 28.

 

Текст опубликован: Листов В.С, Пушкин: Судьба коренного поэта. Б. Болдино – Арзамас, 2012.

 

 

 

 


дизайн, иллюстрации, вёрстка
© дизайн-бюро «Щука», 2008